— Доннерветтер! Душу их мать!
Моряк вздохнул и смачно выругался сквозь зубы, мешая перченые немецкие и русские слова. Как ни пытался он думать о пристанище добром, но перед глазами вставала грязь на окнах, заклеенных бумагой, загаженный пол, оплеванный и замусоренный. Да соседи — вечно пьяные мастеровые, что должны трудиться в затоне, но на работу за те три дня, что провел в доме Генрих, перед тем как отправиться на корабль, они так и не сходили, дыша в бараке смрадным перегаром.
— Я им буду бить морду и приучу их к настоящему орднунгу, — решил Щульц и ускорил шаг. Ему захотелось обнять молодую жену, спрятаться с ней за занавеску, ибо на соседней кровати спала его любимая муттер с сестрой Гретхен, а вся комната была заставлена баулами и двумя ящиками, что они с превеликими трудами привезли из Германии. А потом он будет бить этих, как это на русском вроде поганцев…
— Майн Готт!
Щульц испытал жгучее желание протереть собственные глаза — барак прямо-таки сиял вымытыми, прозрачными стеклами, за которыми виднелись белые занавески с красными цветами. Он узнал их — они были в его комнате, там, в фатерланде, когда он уходил служить в кайзермарине.
Крыльцо поразило прямо в сердце. Гнилые доски исчезли, их заменили на свежие сосновые, желтые, притягивающие взгляд. И перильца обработала чья-то умелая рука, покрыв зеленой краской с желтой окантовкой столбиков. Щульца словно пришпорили — в два прыжка он оказался у двери, рывком отворив ее и машинально отметив, что кто-то подправил и смазал петли.
В ноздри ударил притягательный с детства запах горохового супа с поджаренными гренками, а глаза жадно смотрели на чистоту и скромное опрятное убранство — настоящий немецкий дом.
— Генрих, мой руки и иди скорее поцелуй свою маму и жену. Мы очень постарались за эти дни, пока ты был на службе.
Мать, в строгом платье с белым воротником, поднялась из-за стола, на котором стояло приданое сестры Гретхен — швейная машинка «Зингер», обложенная со всех сторон кусками темного сукна. От другого стола, с точно такой же машинкой (и тоже приданым), поднялась Эльза, с раскрасневшимся лицом и блестящими глазами.
Щульц, продолжая пребывать в изумлении от увиденного, разулся, поставив тяжелые флотские ботинки на специальную полочку, и аккуратно повесил бушлат на вешалку. Подошел к матери и поцеловал ее в щеку, затем приложился к приоткрытым губам жены.
— Довольно, Генрих! У вас еще вся ночь впереди. А нам нужно работать — мы получили большой заказ на пошив для моряков. Господин интендант очень любезен и отправил плотников, что помогли нам сделать мастерскую. Теперь мы одни живем в нашем доме, — мать обвела рукой выскобленное и очищенное их трудами помещение, на полу которого были даже настелены тканые русские половики.
— Теперь тебя ждет свой дом, а мы имеем работу. Так что мой руки, сын, и садись за стол — мы все проголодались, ожидая тебя. А потом работать — ты должен нам помогать, а то не управимся.
Щульц вздохнул — он мечтал уединиться после обеда с женой. Но тут же прогнал печаль из сердца, зная, что на любовь есть ночь, а за отдельную квартиру нужно работать и работать. Они ведь все прекрасно понимали, что ждет их в далекой Сибири…
Тыреть
— Мы три новых войска организовали. Не хмурься, сам посчитай — 15 тысяч иркутских казаков раньше, сейчас восемьдесят. Похожая картина и у енисейцев — 14 имелось, 70 стало. Да казаков Бийской линии в Алтайское войско влили, тех больше было, но и крестьян с алтайцами тоже. Половину новых войск инородцы составляют, у них и наделы больше, и скотоводы они изрядные, конными выходят. Крестьян много зачислили, чтоб чересполосицы не было, да батальоны сформировать нужно. Сам понимаешь — не сделай этого мы, то сами селяне нам бы такое устроили. Так что не зря римляне говорили — разделяй и властвуй. — Арчегов помрачнел, постучал пальцами по вагонному столику.
— Казаков из Каратуза и Бузуновской станицы выселяем с правобережья Енисея на левую сторону, ибо за малым их там не изничтожили вконец. На Бийской линии вообще вопрос ребром стоит — либо казаки, либо крестьяне. Мы сейчас верх взяли, не дали резне хода. Да и наши станичники на Лене и Илиме жалкое существование влачат — земли там у них практически нет, а у крестьян отобрать нельзя.
— Так их сюда, ваше высокопревосходительство, ты решил переселить в ближайшие полгода!
— А здесь где землю брать прикажешь? Ты с атаманского места судишь, а я с поста военного министра. Тебе своих только жалко, а мне всех. С кого армию комплектовать, если интересы казаков в ущерб селянам поставить? Потому-то пешие станичники на пятнадцати десятинах сядут, у них, как у бывших крестьян, столько есть. Если меньше, то землицу перераспределим, чтоб норму добрать. Вот так-то! На лошадь тратиться не нужно, и содержания она на льготе не требует. Да и в законе говорится токмо о конных казаках. Ну что скажешь, атаман?
— Надо же! Так ты, Константин Иванович, тогда это все удумал, еще в январе?! А я не сообразил…
— Так ты и яковлевскую удавку не заметил, чуть закон не приняли.
— Обмишулился, — признался Оглоблин и надолго задумался. Арчегов спокойно прихлебнул чая из стакана, с улыбкой смотря на атамана, которого явно мучила какая-то мысль.
— Выходит, Константин Иванович, что закон этот, особенно в той части поверстывания крестьян…
— Обман сплошной, — усмехнулся военный министр. — Морковку сладкую перед мордой осла вешают, так он тянется за ней и повозку тянет. Здесь то же самое, как ни цинично признаться. Давай откровенно — даже сами казаки, что полный пай имеют, едва половину земли используют. А другую половину пая тем же крестьянам в аренду сдают, чем сильное недовольство соседей вызывают. Вот эту самую землицу переселяемым казакам и отведут, а дополнительно леса отрежут. И не крути носом — у спасских казаков Иркутска ни одной десятины пашни нет, или тайгу рубят на дрова, или сено косят. И ничего, живут, не бедствуют. Прикажешь у крестьян пахотные земли отнять и им отвести?! Так сгинет землица, они ее пахать-то не будут. Или не прав я?! Что ж ты молчишь?