А в ответ что получил?
Вместо искренней благодарности хлынул поток грязных оскорблений и клеветы, ругани от командования ВСЮР, с «екатеринодарской помойки», как мысленно окрестил Краснов штаб Добровольческой армии. Но на этом Деникин с компанией генералов и сбежавших помещиков не успокоился, и как только кайзер проиграл войну и приплыли «союзники» — мать их за ногу — такое началось!
Краснова травили со всех сторон, называя германской подстилкой, при этом выпрашивая «донские» рубли, ведь имперских денег, как и любых других, включая паршивые «керенки», у деникинских «странствующих музыкантов» не было. И чтобы свалить его с атаманского поста, пошли даже на прямое предательство донских казаков, когда прошлой зимой те не удержали под мощным напором большевиков фронт, да еще «разложились» под воздействием красной пропаганды.
— Сволочи, — пробормотал атаман, вспоминая те события. — Они не меня убрали, они себе яму выкопали!
Краснов тяжело вздохнул и подошел к окну — вдали виднелся памятник знаменитому атаману Матвею Ивановичу Платову, по настоянию которого и был построен Новочеркасск, ибо старую столицу постоянно затапливало в донское половодье. Может быть, и ему самому, что держал в своих руках атаманский пернач в самое тяжкое время, благодарные донские казаки тоже установят памятник.
Хорошо бы!
Петр Николаевич еще раз тяжело вздохнул — слишком ненадежно все сейчас, зыбко, как редкие плывуны в Сальской степи. Он отдавал себе отчет в том, что красные ушли с Дона вполне добровольно, но если захотят вернуться, то встретить их будет нечем.
Сильно ослабел Дон в революционное лихолетье, потеряв свыше ста тысяч чубатых и боевитых казаков, казачек да детишек, что горшее всего. Потери чудовищные, невосполнимые. Именно понимание этого и сломало упертость «серой» части Круга, что проходил в этом июне. Только сейчас станичники со скрежетом зубовным решили дать полные казачьи права всем коренным крестьянам, поселившимся на Дону до реформ 1861 года.
Это не менее четверти населения края, в котором казаки составляли чуть меньше половины. Более того, и те крестьяне, что поселились и после реформ, могли рассчитывать на это, за исключением тех, кто был отмечен в яром большевизме. Впрочем, последнее распространялось на иные категории населения — слишком велика была нетерпимость к врагу, залившему кровью берега тихого Дона.
Как ратовал атаман за такую реформу, но весной восемнадцатого года, прекрасно понимая, что без поддержки «коренных» иногородних и богатой части «пришлых» одним казакам не устоять. Тогда его не поняли, и за это заблуждение, основанное на эгоизме, донцы дорого заплатили — антиказачьи восстания полыхали постоянно, ослабляя и обескровливая Дон.
Сейчас это решение буквально «продавил» генерал-адъютант Арчегов, сославшись на волю монарха и на то, что подобные реформы приняты в Сибири на государственном уровне. И если донские казаки снова проявят эгоизм и своеволие, то помощи в случае неизбежного красного нашествия им уже не будет, да и выделять значительные средства на восстановление порушенных хозяйств правительство и монарх не станут.
— Сила Дона токмо в единении, — атаман повторил запомнившиеся всем горячие слова молодого генерала, казака по происхождению и по духу, и задумался — старый атаман всем нутром чувствовал, что установлен не долгий мир, нет, на это не стоило надеяться, а краткая передышка. А вот что последует в будущем, можно было только гадать и надеяться на лучшее…
Иркутск
Смотреть на лежащего перед ним человека было страшно — багровое от ожога лицо переползало на покрытые вздувшимися рубцами плечи. На лбу бесы молотьбу устроили, череп весь сморщился и кровавил. Волосы и брови напрочь отсутствовали.
Страх нагоняли выжженные губы, из-под которых выглядывал оскал белых, как у зайца, зубов. Векам досталось в огне капитально — как только глаза не выжгло. На уши, вернее то, что от них осталось, смотреть просто жутко, дрожь до самых пяток продирала. Руки, как распаренные клешни тихоокеанского краба, изломанные, тонкие, покрытые алыми струпьями и обугленной чернотой. Врач и сестра милосердия крутились возле кровати обожженного, накладывая мазь на тело, бинтуя того на манер египетской мумии. Как выжил — непонятно!
Эскулапы в один голос твердили, что сие просто невозможно, с такими повреждениями не живут. А этот смог — как выкарабкался из смертного омута, только на небесах известно. Или в другом месте, противоположном — с мохнатой и суетливой прислугой, что в роли кочегаров там задействована. Но не ему тут судить, у самого грехов не измерить, а Фомин такими муками мог и искупление заслужить. Вот только…
— Память останется, Семен Федотович, никуда не денешь, — прошептал Арчегов, смотря на неудавшегося самоубийцу. Константин не понимал, почему пришел проведать Фомина, но его сюда просто притянуло. Не хотел, но пришел. Зачем, спрашивается?!
Медики повозились у лежанки добрых пять минут, обиходили бывшего генерал-адъютанта и вышли, мельком посмотрев на суровое лицо военного министра, на щеках которого перекатывались желваки. Нет, такую смерть и врагу не пожелаешь, лучше пулю в лоб пустить…
— Любуешься, Костя?
От хриплого голоса Арчегов вздрогнул — зубы обожженного разошлись в подобии улыбки, а глаза горели нечеловеческим огнем. Но не злобным, тут Константин понял сразу. Потому и спросил, смутившись изрядно, слишком неожиданным для него оказалось внезапное пробуждение своего недавнего врага.